Несомненно, человек появился одновременно со свободой. Ведь человек это существо, которое не до конца обусловлено природой и, в качестве такового, обладает сознанием. Однако несомненно и другое, что человек начал осознавать свободу как проблему гораздо позже, чем он выделился из природы, ибо для этого необходима рефлексия. Разумеется, мы не знаем как именно рефлексировал человек по поводу этой проблемы в дописьменную эпоху, зато мы знаем, что он думал об этом после того, как появилась письменность.
Самые древние дошедшие до нас тексты, содержащие развернутые высказывания, касающиеся свободы, появились тогда, когда уже наступила эпоха разделения труда. То есть тогда, когда появилось разделение на господ и рабов. В эту эпоху проблема свободы в подавляющем большинстве случаев решалась господами вполне определенным образом. Считалось, что свободный человек — это господин по природе, а раб — это вещь, которой надлежит пользоваться господину. В качестве вещи, раб лишался того, что именуется душой. Господин же, наоборот, наделялся таковой. Так что, собственно говоря, людьми было принято считать только господ. Этот взгляд прекрасно выразил Аристотель в своей «Политике»:
«Все подобного рода науки (науки о домашнем хозяйстве — прим. авт.) — рабские, господская же наука — как пользоваться рабом, и быть господином вовсе не значит уметь приобретать рабов, но уметь пользоваться ими. В этой науке нет ничего ни великого, ни возвышенного: ведь то, что раб должен уметь исполнять, то господин должен уметь приказывать. Поэтому у тех, кто имеет возможность избежать таких хлопот, управляющий берет на себя эту обязанность, сами же они занимаются политикой или философией».
Потом пришло христианство, которое провозгласило, что каждый человек имеет душу, а потому — свободен. В итоге рабовладение, хотя и не было отменено до конца на практике, было лишено легитимности. С тех пор говорить о том, что люди неравны изначально, по природе, стало нельзя. Однако сама проблема человеческой свободы никуда не делась, ибо разделение труда остается до сих пор, а значит и разделение на управляющих и управляемых.
Нерешенность проблемы разделения труда создает ситуацию, при которой новое рабовладение сдерживается лишь ценностными установками, которые являются в своей основе христианскими. Преодоление такого положения вещей было главной мечтой Маркса и русской литературы, которая, как никакая другая, мечтала об освобождении народа.
Конечно, русские классики не ставили во главу угла проблему разделения труда, как это делал Маркс. Однако, как вся мировая культура и, в том числе Маркс, они понимали, что освобождение человека начинается с освобождения его сознания, ибо пока оно остается рабским, никакие внешние права ничего, по существу, не изменят. Поэтому Маркс говорил о привнесении сознания в пролетариат, а русская литература пыталась осуществить то же самое, по отношению к народу. Такое привнесение сознания на религиозном языке так же часто называют словом «пробуждение».
На пути этого пробуждения стоит разделение труда, которое порождает отчуждение человека от себя же самого и делает его невосприимчивым к смыслу. Таким образом, имеет место замкнутый круг. Чтобы преодолеть разделение труда — нужно пробудиться. Чтобы пробудиться — нужно преодолеть разделение труда. Попытаться разорвать этот круг и тем более, возмечтав об освобождении всего человечества, начать преодолевать все препятствия на этом пути решались не многие. По большому счету, это и есть долг каждого христианина — пробудиться самому и пробудить других. Однако, как мы понимаем, этому идеалу следуют не многие.
Что касается власти, то из-за замкнутого круга отчуждения, а так же из-за специфики своих интересов, она, по существу, управляет по-старому, то есть используя рабовладельческие модели в своей основе, в лучшем случае допуская то, что называется словом «демократия». Такое положение власти рано или поздно не может не породить того, что описывал Достоевский в притче о Великом инквизиторе из романа «Братья Карамазовы». В ней Великий инквизитор говорит Христу следующее:
«У нас же все будут счастливы и не будут более ни бунтовать, ни истреблять друг друга, как в свободе твоей, повсеместно. О, мы убедим их, что они тогда только и станут свободными, когда откажутся от свободы своей для нас и нам покорятся. И что же, правы мы будем или солжем? Они сами убедятся, что правы, ибо вспомнят, до каких ужасов рабства и смятения доводила их свобода твоя. Свобода, свободный ум и наука заведут их в такие дебри и поставят пред такими чудами и неразрешимыми тайнами, что одни из них, непокорные и свирепые, истребят себя самих, другие, непокорные, но малосильные, истребят друг друга, а третьи, оставшиеся, слабосильные и несчастные, приползут к ногам нашим и возопиют к нам: «Да, вы были правы, вы одни владели тайной его, и мы возвращаемся к вам, спасите нас от себя самих».
Такая ставка на несвободу — это и есть новое рабовладение, которое не снилось никакому Аристотелю. Для Аристотеля раб есть по природе, как данность. Великий же инквизитор именно поворачивает колесо истории вспять. Он, в отличие от Аристотеля, знает, что все люди по природе свободны, однако объявляет войну свободе как таковой и прежде всего самому Христу. В этом смысле Великий инквизитор — это превращенная форма христианства, пожирающая его суть. В этом его фундаментальное отличие от исторической рабовладельческой элиты древности, которая превращенной формой не являлась.
Далее Великий инквизитор говорит о том, что от рабов будет отчуждено фундаментальное представление о различии добра и зла, которое отныне будет присуще только господам.
«Самые мучительные тайны их совести — всё, всё понесут они нам, и мы всё разрешим, и они поверят решению нашему с радостию, потому что оно избавит их от великой заботы и страшных теперешних мук решения личного и свободного. И все будут счастливы, все миллионы существ, кроме сотни тысяч управляющих ими. Ибо лишь мы, мы, хранящие тайну, только мы будем несчастны. Будет тысячи миллионов счастливых младенцев и сто тысяч страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра и зла. Тихо умрут они, тихо угаснут во имя твое и за гробом обрящут лишь смерть. Но мы сохраним секрет и для их же счастия будем манить их наградой небесною и вечною. Ибо если б и было что на том свете, то уж, конечно, не для таких, как они».
Слова о том, что они «за гробом обрящут лишь смерть», на религиозном языке, на котором тут ведется разговор, означают, что у рабов отнята душа. Что вполне согласуется с древней рабовладельческой моделью.
Как мы видим, Достоевский противопоставляет свободу Христа, несвободе проекта Великого инквизитора. Главное же, что он прямо говорит, что рабы потому и рабы, что от них отчуждена, как сказал бы Маркс, их родовая сущность, то есть если говорить по-христиански, душа. И потому они лишены способности различать и не в состоянии осознать себя.
Думаю, достаточно очевидно, что сам Федор Михайлович находится на стороне Христа. Кроме того, написав эту великую притчу, он бился над главным вопросом всей русской культуры, которая грезила об освобождении народа, — как его пробудить. Терзания по этому поводу всей русской литературы прекрасно отражает спор Пушкина и Лермонтова о судьбе пророка.
Пушкин оканчивает свое великое стихотворение «Пророк» следующими строками:
«И бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».
Понятно, что «жечь глаголом сердца людей» пророк должен во имя их пробуждения. Но преодолеет ли его проповедь выше описанный круг отчуждения? Сам Пушкин время от времени по этому поводу впадал в отчаянье. Так он писал в другом своем знаменитом стихотворении:
«Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя —
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды…
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.
Однако, тот же Пушкин написал другие строки:
«Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастет народная тропа,
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа».
Думаю, не будет ошибкой сказать, что Александр Сергеевич считал, что просвещать народ надо и даже более того — это долг поэта, однако шансов быть понятым и услышанным немного.
Такой, относительно оптимистичной позиции Пушкина, любя его и восхищаясь его служением поэзии и народу, оппонировал Лермонтов. Он откликнулся на пушкинского «Пророка» следующими строками:
«С тех пор как вечный судия Мне дал всеведенье пророка, В очах людей читаю я Страницы злобы и порока. Провозглашать я стал любви И правды чистые ученья: В меня все ближние мои Бросали бешено каменья. Посыпал пеплом я главу, Из городов бежал я нищий, И вот в пустыне я живу, Как птицы, даром божьей пищи; Завет предвечного храня, Мне тварь покорна там земная; И звезды слушают меня, Лучами радостно играя. Когда же через шумный град Я пробираюсь торопливо, То старцы детям говорят С улыбкою самолюбивой: «Смотрите: вот пример для вас! Он горд был, не ужился с нами. Глупец, хотел уверить нас, Что бог гласит его устами! Смотрите ж, дети, на него: Как он угрюм и худ и бледен! Смотрите, как он наг и беден, Как презирают все его!»
Такой же неутешительный вердикт перспективам проповеди пророка Лермонтов выносит после смерти Пушкина:
«Погиб поэт! — невольник чести — Пал, оклеветанный молвой, С свинцом в груди и жаждой мести, Поникнув гордой головой!.. Не вынесла душа поэта Позора мелочных обид, Восстал он против мнений света Один как прежде… и убит!»
И далее:
«Вступил он в этот свет завистливый и душный Для сердца вольного и пламенных страстей? Зачем он руку дал клеветникам ничтожным, Зачем поверил он словам и ласкам ложным, Он, с юных лет постигнувший людей?.. И прежний сняв венок — они венец терновый, Увитый лаврами, надели на него: Но иглы тайные сурово Язвили славное чело; Отравлены его последние мгновенья Коварным шепотом насмешливых невежд, И умер он — с напрасной жаждой мщенья, С досадой тайною обманутых надежд».
По сути дела, Лермонтов сравнивает тут Пушкина с Христом, ибо говорит о том, что толпа надела на него терновый венец. Это сравнение не случайно, ибо, как мы видели выше, подвиг проповеди свободы совершал именно Христос, получив за это терновый венец.
Таким образом, русская культура шла путем христианства и мучилась одним вопросом: «Как пробудить народ?» Будет ли решена эта проблема, покажет дальнейшая история, то есть народ и его пророки. Ведь историю делает народ, воспламененный новым идеалом, даруемым ему пророком. Если же он лишится такого потенциала воспламенения, а пророки откажутся ему служить, то не будет ни народа, ни истории.